Полковник мне значенье придавал.
Совсем смущённо он сказал: «Имею,
Евгений Александрович, идею —
на Пушкинский подняться перевал».
…Была зарёй навьючена Кура.
Хинкальные клубились, бились листья,
и церкви плыли в мареве, когда
мы выехали утром из Тбилиси.
Пошли деревни. Любопытство, страх
в глазёнках несмышлёнышей чернели.
Блестя, сосульки Грузии — чурчхелы
на ниточках висели во дворах.
Пузатые кувшины по бокам
просили их похлопать — ну хоть разик! —
но, вежливо сигналя ишакам,
упрямей ишака трусил наш «газик».
А солнце всё вздымалось в синеву,
а Грузия лилась, не прерывалась,
и, как трава вливается в траву
и как строфа вливается в строфу,
в Армению она переливалась.
Все стало строже — и на цвет и вес.
Мы поднимались к небу по спирали,
и, словно чётки белые,— овец
кривые пальцы скал перебирали.
И облака, покойны и тихи,
взирая на долинный мир высотно,
сидели на снегу, как пастухи
и, как лаваш, разламывали солнце.
Полковник будто тайну поверял,
скрывая под мундиром школьный трепет,
о том, как гений гения здесь встретил,
как страшно побратал их перевал.
…Арба навстречу Пушкину ползла,
и он, привстав с черкесского седла,
«Что вы везете?» — крикнул в грохот ветра;
и кто-то там ответил — не со зла,—
а чтобы быть короче: «Грибоеда…»
Полковник, вероятно, был чудак,
но только в чудаках есть божья искра.
Про перевал шепнул полковник так,
как будто бы про Пушкина: «Он близко…»
И «газик» наш, рванувшись, перегнал
с погибшим Грибоедовым повозку
и вдруг, хрипя, забуксовал по воздуху —
и Пушкинский открылся перевал…
Теперь все оправданья не спасут!
Да и не надо! От игры в поэтов
жизнь привела туда, где Грибоедов,
туда, где Пушкин,— привела на суд.
И я, такого жалкого, внизу
себя увидел… Дотянусь я разве?
Как я сюда дойду и доползу
с прилипшей к башмакам низинной грязью?
Не то что глотка — а глаза рычат,
когда порой от грязи спасу нету.
Так что ж — как новый Чацкий закричать
на модный лад: «Ракету мне! Ракету!»?
Но, даже и ракетой вознесён,
несущийся быстрей, чем скорость звука,
увижу я, как будто страшный сон,
молчалиных тихоньствующих сонм
и многоликость рожи Скалозуба.
Но где-то там, поземицей обвит,
среди видений — дай-то бог, поклепных! —
на перевале Пушкинском стоит
и все-таки надеется полковник.
Надеются мильоны добрых глаз,
надеются крестьянок встречных вёдра,
и каждою своею каплей — Волга,
и каждым своим камешком — Кавказ,
и женщина, оставшаяся за
негаданным изгибом поворота,
откуда светят даже не глаза,
а всполохом всплывает поволока.
Почти кричу: «О, не надейтесь вы!» —
и страшно самому от крика этого.
Полковник, друг,— не Пушкин я, увы!
Кого везут? Да нет, не Грибоедова.
Я слаб. Я мал. Я, правда, не злодей,
не Бенкендорф, не подленький Фаддей,
но это ль утешенье в полной мере?
Конечно, утешают параллели,
что даже и великие болели
болезнями всех маленьких людей.
Был Пушкин до смешного уязвлён
негромким чином, громким вздором света.
И сколько раз поскальзывался он
на хитром льду дворцового паркета!
А Грибоедов! Сколько отняла у нас
тщета посольского подворья!
Тебе, создатель «Горя от ума»,
ум дипломата жизнь дала от горя.
Пора уже давно сказать, ей-ей,
потомкам, правду чистую поведав,
о «роли положительной» царей,
опалой своевременной своей
из царедворцев делавших поэтов.
И гений тоже слабый человек.
И гению альков лукаво снится,
а не одни вода и чёрный хлеб
и роковая ласка власяницы.
И он подвержен страху пропастей,
подвержен жажде нежности властей,
подвержен тяге с быдлом быть в комплоте,
подвержен поножовщине страстей
в неосвещённых закоулках плоти.
И гений чертит множество кругов,
бессмысленных кругов среди сыр-бора,
но из угрюмых глыб своих грехов,
сдирая ногти, создает соборы!
А если горы грудью он прорвал
и впереди пространство слишком гладко,
то сам перед собою для порядка
из этих глыб он ставит перевал!
Пардон, пушкиновед и чеховед,
не верю в подопечных ваших святость.
Да, гений тоже слабый человек,
но, поднятый собой — не чудом — вверх,
перепаливший собственную слабость.
И надо не сдаваться перед ленью,
самих себя ломать без полумер,
и у своих предтеч в преодоленье —
не в слабостях — искать себе пример.
Среди хулы или среди хвалы
еще не раз мы, видимо, постигнем,
что перевалы наши — лишь холмы
в сравнении с тем пушкинским — пустынным.
Мы падаем, срываемся, скользим,
а перевал нас дразнит гордой гранью.
Как тянет из бензинности низин
к его высокогорному дыханью!
И вы надейтесь, как полковник тот.
Нужна надежда не для развлеченья,
а чтобы стать достойными значенья,
которое нам кто-то придаёт.
Чтоб нас не утешали параллели,
когда толкают слабости в провал,
чтоб мы смогли, взошли, преодолели —
и Пушкинский открылся перевал…
Комментарии