Главная > Классики > Стихи Маяковского > Под кожей статуи Свободы
Маяковский Владимир ВладимировичМаяковский Владимир Владимирович

Под кожей статуи Свободы

Отрывки из поэмы Это было в мексиканском городе Чигуагуа. В доме-музее Панчо Вильи протекала крыша. Капли дождя, просачиваясь сквозь испещрённый разводами потолок, мерно падали в эмалированный облупленный таз, стоявший на застеклённом шкафу, где висел генеральский мундир героя мексиканской революции. Сеньора Вилья с трудом передвигала распухшие ноги в домашних войлочных туфлях по скрипучему полу. Ей было нелегко носить своё тяжёлое, расплывшееся тело, колыхавшееся под длинным чёрным платьем, но она держалась величественно.
— Надо бы отремонтировать крышу, — сказала сеньора Вилья. — Но они до сих нор не дали мне пенсии. И ни одного песо на содержание музея. Мне говорят, чтобы я кому-то написала, но у меня есть гордость. Панчо тоже был гордый. Они до сих пор ненавидят его и мстят ему, даже мёртвому… Я вспомнил, как один официальный чиновник поморщился, узнав о моём желании посетить этот дом. «Панчо Вилья — это легенда, придуманная неграмотными пеонами и ловкими кинематографистами. Он совершенно не разбирался в политике. Революция, конечно, нуждалась в таких людях, но лишь на определённом этапе…»
Сеньора Вилья подвела меня к заржавленному старомодному автомобилю, стоявшему во дворе под навесом: — Видите, вот здесь пулевая пробоина… И здесь… И здесь. Когда в Америке убили молодого президента, я подумала, что моего Панчо они убили точно так же — в открытой машине. Сеньора Вилья оглянулась, как будто её могли услышать о н и, и перешла на лихорадочный шёпот:
— Я, конечно, необразованная крестьянка, сеньор, но вот что я вам скажу. Они — везде и, может быть, сейчас подслушивают нас. Они — во всех странах, только в Мексике они говорят по-испански, а в Америке — по-английски. Это они когда-то распяли нашего бедного Христа и с той поры ищут всех, кто хоть немножко похож на него, и убивают, убивают, убивают. Это они придумали налоги и канцелярии. Это они построили тюрьмы и расплодили полицию. Это они изобрели дьявольскую бомбу, на которую не пойдёшь с простым мачете… Сеньора Вилья подошла к застеклённому шкафу, вынула генеральский мундир и посмотрела на свет: — Проклятая моль. Она проникает всюду. Она разъедает всё…
Сеньора Вилья достала из старинной шкатулки нитки, иглу, напёрсток и начала штопать мундир, как будто завтра его мог потребовать хозяин. А над её седой головой с пожелтевшей фотографии улыбался на лихом коне и в сомбреро её Панчо — генерал обманутой Армии Свободы. «Панчо Вилья — это буду я. На моём коне, таком буланом, чувствую себя сейчас болваном, потому что предали меня. Был я нищ, оборван и чумаз. Понял я, гадая, кто виновник: хуже нету чёрта, чем чиновник, ведьмы нет когтистее, чем власть.
И пошли мы, толпы мужиков, за «свободой» — за приманкой ловкой, будто бы за хитрою морковкой стадо простодушных ишаков. Стал я как Христос для мужичья, и, подняв мачете или вилы, Мексика кричала: «Вива Вилья!», ну а Вилья — это буду я. Я, ей-богу, словно пьяный был, а башка шалеет, если пьян ты, и велел вплетать я аксельбанты в чёлки заслуживших их кобыл. Я у них сидел, как в горле кость, не попав на удочку богатства. В их телегу грязную впрягаться я не захотел. Я дикий конь. Я не стал Христом. Я слишком груб. Но не стал Иудою — не сдался, и, как высший орден государства, мне ввинтили пулю — прямо в грудь. Я сиял среди шантанных див в орденах, как в блямбах торт на блюде, Розу, чьей-то пахнущую грудью, на своё сомбреро посадив. Было нам сначала хорошо. Закачалась Мексика от гуда. Дело шло с трофеями не худо — со свободой дело хуже шло. Тот, чей норов соли солоней, стал не нужен. Нужен стал, кто пресен. Всадники обитых кожей кресел победили всадников коней. И крестьянин снова был оттёрт в свой навоз бессмертный, в свой коровник. Даже в революции чиновник выживает. Вот какой он, чёрт!»
У сенатора Роберта Кеннеди были странные глаза. Они всегда были напряжённы. Голубыми лезвиями они пронизывали собеседника насквозь, как будто за его спиной мог скрываться кто-то опасный. Даже когда сенатор смеялся и червонный чуб прыгал на загорелом, шелушащемся лбу горнолыжника, а ослепительные зубы скакали во рту, как дети на лужайке, его глаза жили отдельной, настороженной жизнью. Сегодня, в день своего рождения, сенатор был в ярко-зелёном пиджаке, малиновом галстуке-бабочке, весёленьких клетчатых брюках и лёгких замшевых башмаках. Но вся эта пестрая одежда, казалось, была рассчитана на то, чтобы отвлечь гостей от главного — от глаз хозяина.
Энергичные руки сенатора помогали гостям снимать шубы, трепали по стриженым головам многочисленных кеннедёнков, составивших домашний джаз и упоённо колотивших по металлическим тарелкам. Тонкие губы сенатора улыбались, хорошо зная, как обаятельно они умеют это делать, и вовремя успевали сказать каждому гостю что-нибудь особенно ему приятное. Но глаза сенатора — два синих сгустка воли и тревоги — никого не гладили по головам, никому не улыбались. Они обитали на лице как два непричастных к общему веселью существа. Внутри глаз шла изнурительная скрытая работа.
— Запомните мои слова: этот человек будет президентом Соединённых Штатов, — сказал, наклоняясь ко мне, Аверелл Гарриман. За столом владычествовал знаменитый фельетонист Арт Бухвальд, похожий на благодушного, упитанного кота, который, однако, время от времени любит запустить когти в тех, кто его гладит. Арт Бухвальд артистически демонстрировал свою независимость, с лёгкой ленцой высмеивая всех и вся, включая хозяина дома.
Умные короли всегда приглашали на праздник беспощадно ядовитых шутов. Шуты высмеивали королей в их присутствии, отчего те выглядели ещё умнее. Приручённый разоблачитель не страшен, а скорее полезен. Но это понимали только умные короли. И Роберт Кеннеди хохотал, восторгаясь талантливым издевательством Бухвальда, обнимал фельетониста и чокался. Но глаза сенатора продолжали работать. Между тем затеяли игру в жмурки.
Длинноногая художница, надвинув чёрную повязку на глаза, неуверенно бродила по комнате, ищуще простирая в воздухе руки, окутанные красным газом. Её пальцы с маникюром лунного цвета, чуть шевелясь, приблизились к язычку пламени, колыхавшегося над свечой. — Осторожней, огонь… — сказал стоявший неподалёку сенатор.
— А, это ты, Бобби, — засмеялась женщина и бросилась на его голос. Бобби ловко увернулся и отпрыгнул к стене. Но женщина с чёрной повязкой на глазах шла прямо на него, преграждая раскинутыми руками пути к отступлению.
Бобби прижался к стене, словно стараясь вжаться в неё, но стена не впустила его в себя… Когда праздник уже захлёбывался сам в себе, мы стояли с Робертом Кеннеди одни в коридоре. У нас в руках были старинные хрустальные бокалы, в которых плясали зелёные искорки шампанского. — Скажите, а вам действительно хочется стать президентом? — спросил я. — По-моему, это довольно неблагодарная должность.
— Я знаю, — усмехнулся он. Потом посерьёзнел. — Но я хотел бы продолжить дело брата. — Тогда давайте выпьем за это, — сказал я. — Но чтобы это исполнилось, по старому русскому обычаю: бокалы до дна, а потом об пол… Роберт Кеннеди неожиданно смутился, взглянув на бокалы.
— Хорошо, только я должен спросить разрешения у Этель. Это фамильные из её приданого… Он исчез с хрустальными бокалами, а затем появился ещё более смущённый: «Жёны есть жёны… Я взял в кухне другие бокалы, какие попались…» Меня несколько удивило, как можно думать о каких-то бокалах, когда произносится такой тост, но, действительно, жёны есть жёны.
Мы выпили и одновременно швырнули опустошённые бокалы. Но они не разбились, а, мягко стукнувшись, покатились по красному ворсистому ковру. Работа в глазах сенатора прекратилась. Они застыли, уставившись на неразбившиеся бокалы. Роберт Кеннеди поднял один из них и постучал пальцем по стеклу. Звук получился глухой, невнятный. Бокалы были из прозрачного пластика.
«Я пристрелен эпохой, Роберт Кеннеди, Бобби, за отсутствием бога выдвигавшийся в боги. Меня деньги любили. Меня люди любили за фамилию — или за мои голубые. Но на лбу у любимца есть особое что-то, словно крестик убийства на дверях гугенота. И убит я за то, что — не в пример лицемерам — чубом слишком задорно выделялся на сером. Просто целиться в лампу. Трудно — в нечто без данных. Яркость — слабость таланта. Серость — сила бездарных. Серость — века проклятье — ненавидел я мстительно с той поры, как при брате стал министром юстиции. Я влезал не с довольством, а с придавленным сердцем в небоскрёбы доносов. Архитектор их — серость! Серость душит усердно, серость душит двулично все попытки — не серым быть хотя бы частично. Серость — шлюха, невежда, но не чужды ей страсти. Как с трамплина — с навета серость — прыг! — и у власти. Как в лотке для промыва, серость души отсеивает. Самородки — с обрыва! Наше золото — серость! И в стране, как товары, потерявшие ценность, свозит в склады таланты. Спрос на серость, на серость! Оглянись, населенье, как вольготно расселась и врастает в сиденья креслозадая серость. Населенье, не слушай уговоры болота: «Всё же серое лучше, чем кровавое что-то…» Вздрогни, мертвенно съёжась за уютным обедом, — ведь коричневый ужас прёт за серостью следом. Вспомни вместо идиллий, разрезая свой пудинг, как в мой чуб засадили сгусток серости — пулю…»

Проверь свои знания

Кто автор этих строк?

В соседнем кинотеатре последняя лампа тухнет,

А в доме у нас зажёгся в одном из окошек свет, —

Стараясь шагать бесшумно, на коммунальную кухню,

В прозу кастрюль и тарелок, вступил молодой поэт.

Оцените, пожалуйста, это стихотворение.
Помогите другим читателям найти лучшие произведения.

Только зарегистрированные пользователи могут поставить оценку!

Авторизоваться

Комментарии

Комментариев пока нет. Будьте первым!
Для комментирования авторизуйтесь

Рецензии

Рецензий пока нет. Напишите рецензию первым!
Написать рецензию